- Я был в Ирландии.
Сжимает ладонь, напрягает мышцы ног. Тело не слушается, но хочется верить, что встать-то у него сил хватит. И не то, чтобы его очень уж мучила травма – бог ты мой, на своем недолгом веку он испытал едва ли не всякий оттенок боли, - его просто смущает вся эта ситуация.
Смущает – о да. Он давно забыл, что такое настоящее смущение – не кроткое бахвальство, когда от льстивой похвалы или заискивающих сентенций притворно рдеют щеки, а на языке так и вертится какой-нибудь грубый, нелюбезный ответ. Нет, тут другое – смущение от стыдливости, а ее-то он как раз таки и перестал величать в списке своих характеристик. Он был слишком стар для юношеского стеснения, и слишком молод, чтобы, прикрыв ладонью рот, тихонько хихикать, услышав, как кто-то обронил в его сторону неумелый бравурный комплимент.
- Искал себя.
Это странное чувство. Будто вернулся в года своего отрочества, когда по венам текла еще настоящая, живая кровь, а не кисель или склизкая мучная жижа: тогда он, кажется, еще верил, что если упорно работать над собой, то можно отринуть все путы, связывающие человека с самого рождения. Происхождение, родители, окружение, национальность - все то, что человек наследует с фамилией и штампом в какой-то официальной бумажке. То, что не выбираешь. То, чем по определению нельзя гордиться. Если приложить достаточно усилий – можно возвыситься надо всей этой трясиной. Стать выше. Стать лучше. Самым высоким – самым лучшим.
Да, точно, в это он верил… глупый самодовольный щенок.
- Глупость, верно?
Сколько раз ему нужно было ломать крылья, чтобы понять, что не небо над его головой, но выкрашенный голубой краской потолок? Что его солнце – лампа на 250 ватт, которая и горит, и чадит, и жжет неимоверно. Но не греет, никогда не греет - это верно. Его мир – комната три на пять метров, со слуховым окном, но без двери, без выхода. Его крылья – перья и смола, его мысли – бесчисленные муравьи с покатыми черными боками, которые рассыпаются во все стороны, едва в своей стеклянной сфере зажжется тонкая золотистая проволочка. Весь его свет окружен забором – огромной каменной стеной со строчками пулевых отверстий и ржавыми вкраплениями засохшей крови. Вот они, твои предшественники, - они пытались, вылезали наружу из крошечных окошек. Бежали в темноту, клочьями выдирая зловонные мокрые перья с лопаток. Падали, поднимались, снова падали, разбивая колени до кости и оставляя за собой след из крошечных рубиново-красных жемчужин. Они кричали, о да, и как истошны были их крики в ночи – пронзительные, ясные, бьющие по барабанным перепонкам… похожие на блеяние ягнят, которых ведут на убой. Некоторые падали и уже не поднимались, некоторых прорезала резкая прямая – три-четыре ранения насквозь, звук дробящихся сухожилий и влажное чавканье разрываемой плоти.
Ты хочешь последовать за ними? Думай.
- Я не знал, кто я. Не знал своего дома. Думал, что если окажусь на родине предков – моих предков, дедов, отцов моего отца – то непременно пойму, зачем был рожден, и что мне делать со своей жизнью.
Переносит вес тела на ноги. Колени слегка подкашиваются, но, если судить в общем, держится довольно неплохо. Шесть из десяти. Может семь. С натяжечкой.
- Наверное, каждый в какой-то момент переживает нечто подобное. Тебе не кажется?
Не выпускает ладони из своих рук. Слегка покачивается. Стоит прямо, но не особо уверенно.
И что там было дальше? Ах да, он таки вылез в это окошко.
На кой черт? Поди разбери. Его, этого самоуверенного сморчка, ждала вовсе не поляна златоглавая, не хлеба господни и уж конечно не высшее знание – глупость, которую он вдолбил себе в голову, зачитываясь дешевыми романами по семьдесят пять центов за штуку. Неужели он думал, что его судьба будет отличаться от судеб всех тех горемык, что рассекли себе черепа, пытаясь пробить плечами стены? Тут и там все еще были видны кривые вмятины и неглубокие прерывающиеся линии ногтей. Вещи знак, вещий. Чего ж ты, дурачок, не смотришь себе под нос? Вот это – зубы, которые, словно куски сахара, посыпались изо рта неумехи, что пытался прыгнуть выше головы. А это, если присмотреться, - настоящие волосы, размоченные в лужице крови. Верно, бедняжка решила, что ей уж выбраться отсюда – что два пальца об асфальт. Глупая. Как и ты, милок. Думал бы раньше, прежде, чем вырывать со своей спины крылья их старого пуха и липкой горячей смолы.
Но он был молод. Горяч. Полон собою и своими идеалами.
«Идеалами». Не насмешкой ли теперь звучит это слово? Его идеалы не выдержали проверку временем – они, словно неверная подруга или шлюха, снятая на час-полтора, бежали сразу же, едва на горизонте обозначилась тень первых, самых несложных препятствий. Его бросили, оставили одного. Ищи себя – о да, конечно. Это выход, разумеется. Надеюсь, ты не заметил моих скрещенных пальцев. Нет? Ну что же, в путь, дорогой, в путь.
- И я поехал.
Ах Алан, дружище, сколько ж тебе лет? На вид не дашь и тридцати, но в глазах вся скорбь мира – таких глаз не бывает у людей, которые начали жизнь всего лишь три декады назад. Ты старик, да, дружище? Твоя товарка, вселенная, шлет тебе привет. Говорит, знатно покутили, когда мир еще только начинал ползать на четвереньках. Нет? Ты не так стар? Так что же, я ошибся? Быть не может! Тебе миллион, миллиард, ты старше времени и мудрее всех мудрецов. Уж тебя-то, друг, наверняка не мучила мысль о том, кто ты и зачем ты появился. Ты все знаешь, ты умен выбеленными звездной пылью сединами космоса.
Держит его руку, чувствует пульс под пальцами. Значит, ты жив. И я пока жив. Вот и славно.
Улыбается – отрешенно, в сторону, немного обнажая зубы. Плечи расправлены, футболка, зияющая черной брешью, слегка вывернута, скошена по линии оси. Нелепо они выглядят со стороны – этого не отнять. Но кому какая разница. Здесь что-то важное.
- Там ничего не было. Неприветливые люди, которых я едва понимал, мерзкий климат. Еда, отдающая рыбой и рыба, отдающая илом. В первый же день, когда я там был, у меня украли сумку с документами – так я познакомился с ирландским гостеприимством. Мой запланированный на неделю визит продлился полтора месяца, пока мне восстанавливали паспорт. Мелочь, но из таких вот мелочей и складывается общее впечатление.
Опускает руки. На ладони все еще хранится холодок от алановых пальцев.
- Ничего не нашел. Ни себя, ни предков, ни зова крови… ничего. Наверное, тогда я и понял, что дом – это не место, дом – это люди. Человек. Я.
Пожимает плечами.
- Я сам – единственное место, которое мне нужно. Мой дом, моя обитель, мой храм, мой чертог. Звучит, да? Да…
Алан, ты веришь в судьбу? А в судьбы – что у каждого своя и только своя. Человек опоясан ею, связан с нею и с нею же обручен. На брата – по одной, не больше и не меньше. Веришь?
Вдруг – о да, это набившее оскомину слово как никакое другое подходит к данному действу – Бергин обнимает за плечи Алана, не прижимаясь, но ощущая ребрами и мышцами груди дыхание другого живого существа. Такое волнующее, похожее на то, что испытывает мать, впервые взявшая на руки ребенка. Мое дитя.
- Спасибо тебе.
Отпускает. Разводит руки, будто предлагая перемирие.
- А может я ошибаюсь, и мой дом – вовсе не я. Не я один.
А веришь ли ты, Алан, что и на двоих может быть одна судьба?..